Снег сошел уже почти весь, но на тепло еще не повернуло, до вешнего Гория еще недель пять, так что дорога стоит прочно. Значит, надо в избе прибирать хорошо, всерьез, потому как об это время из города по селам, с камней на землю, за чудесами идут. В другое время тоже идут, но в другое время идут или от большой беды, или от большой нужды, и спрашивают не столько чуда, сколько помощи. А предвесенние ходоки – они дурные на всю голову, как зайцы в эту же пору. Дороги не видят, себя не слышат, скачут, куда ноги несут, и любой пень им виноват. Я все думала, что это от того, что городские от камня глохнут, от фонарей слепнут, и головой думают как-то странно, я их не сужу, сама такая была - как к Арьяне пришла, год с лишком понимала, как оно солнце-то по небу ходит и зачем трава растет. Арьяна, правда, говорила, что мой случай наособицу, и я не то что языком болтать – ложку держать бы не должна, а вот поди ж ты, ну да я и тогда не верила, и теперь сомневаюсь. Люди все-таки все с одной колодки деланы, и одним шилом шиты, по голове конечно не всем так прилетает, но если я могу – они-то не хуже… Однако вот, дурные на всю голову. Я и думала, что оттого, что городские. А вот нет, и деревенским, бывает, ум за разум заходит на городской манер, оказывается.
Они из соседнего села пришли, своей-то бабы у них нет там. Свою-то бабу* они всем селом ухитрились так обидеть, что она от них пешком к Белой ушла, вот теперь по соседним побираются, и долго еще будут побираться. А и то, кто ж к ним, красивым таким, пойдет, кому их надо. Ну пришли и пришли, мне не совестно двери открыть – дом метен, двери мыты, посуда расставлена, за горней в клети* на рабочей версточке* обычное женское рукоделье – не трава, как всю зиму было, не ножики, как весной будет, как дорога размокнет, не семена с черенками, как до мокрой ночи*, не лубки, как в страду, а спицы, клубки и крючки, как у всех. Бабье тоже все по туескам да коробам, по корчажкам да крытым мисочкам – порядок, в общем. И лавки для гостей дорожками накрыты. В общем – хоть всем селом приходите, лишь бы влезли. Ну, они постучали, я и открыла. В дом пригласила, смотрю… мать-то прошла в горню на лавку, а ребенок в сподней топчется. И ребенок не маленькая уже, дверной засов ей по грудь. Я ей говорю – ты поднимайся в горню тоже, - а она на мать смотрит молча и глазами лупает. Мать с лавки к ней повернулась, а она вздрогнула и подобралась вся, как в строю, и как стояла, замерла. Что ж, думаю, за притча... За руку взяла девочку-то – а рука холодная и такая… не мокрая, но липковатая, как лежалый хворост. Так, думаю, только подменышей мне еще не приводили, вот счастье-то привалило. И если подменыш так выглядит, то когда же эта курица дочь-то потеряла, не меньше двух лет прошло ведь, и не хороших лет-то, когда подменку как надо обихаживают, она так не выглядит и уж тем более так себя не ведет. Обихоженная подменка на вид нормальное живое дитя, послушное и веселое, а что кормить его надо крапивой да снытью, или там вареной ряской, а спать класть либо в скотный кут, либо во двор на снег и камни - то уж матери виднее, как о ребенке заботиться, чтобы он крепким да здоровым рос. И возвращаются они домой едва у родных, украденных, первый волос на теле пробьется, да с хорошим приданым – читать, писать, считать могут, а если нет – то уж право от лево точно отличают и лицо с изнанкой у шитой одежи не путают, а для лесных это редкость. Ну и ворованные тоже, когда вернутся, возвращаются не пустые: кто поет, кто шьет, кто воду чует… А тут не то. И большое такое не то.
Ну, завела ее в горню за руку, на лавку к матери посадила – а она как деревянная вся. Толкнешь – шагает, отпустишь – стоит. Ладно, думаю, сейчас расскажут, чего им надо и почему от меня. Взяла себе табурет, села на бабье место, спиной к печи, лицом к окошку, их против света посадила. Против света-то обычное человеческое не сказать чтобы хорошо видно было, ну да мне того и не надо, мне надо другое смотреть. А люди-то думают, что это им уважение, чтобы свет из окна глаза не забивал, и им бы лучше было видно, к кому они пришли и чего про них думают. Вроде того что на лице написано. Ну, у кого и написано, а у кого и не очень. Попа или урядника поди вон, почитай так с лица… Но умные же все, знают как надо. Ну и получают чего хотят. В общем, едва я села, локтей на стол положить не успела, как мать мне начала на дочку жаловаться. И глупая-то она, и бесчувственная, и криворукая, и неряха, и нерасторопная… сыплет и сыплет как из мешка. Я послушала, послушала… хорошо, говорю – а чего я-то тут могу? Какая родилась, такая и есть. Она аж винтом закрутилась на лавке – ну что вы, говорит, я нормальную рожала. Ага, думаю, подруга, вот сейчас-то ты мне и скажешь, где ты свою нормальную проворонила, что она не нормальная тебе стала ни с какой стороны. Хорошо, говорю – а как же так получилось, может, болела она? Может со двора когда ушла и такая вернулась? Смотрю на девочку – сидит, как посажена, полешко полешком. К матери поворачиваюсь – нормальная живая тетка, у которой ребенок не в порядке. Ну так что, говорю, ничего не вспомнилось? Она плечами пожимает – да нет, говорит, все всегда нормально было, вот разве что в три года она на ярмарке у нас потерялась, мы с ног сбились, ее искавши, а ее в этот как раз час казаки у цыган отобрали и в больницу отдали, как положено, мы ее через околоток под роспись забирали. Ага, говорю – и что после этого? А она плечами пожимает – да ничего сначала. А потом пошло-поехало, то споткнется, то чашку разобьет, то варежки потеряет, то ее зовешь, а она не слышит… Ну и конечно, кто ж выдержит, если такое по десять раз на дню, не одно так другое. И поддашь, и обругаешь – нормальный бы ребенок боялся ослушаться, а с этой хуже и хуже, теперь вот вообще без оплеухи ничего не слышит. Я уж и вожжами и розгами наказывала, и без еды оставляла, и спать не давала до света – нет, ничего, не хочет слушаться и все.
Ага, говорю. И значит, надо, чтобы она слушалась? Смотрю на девочку-то – а она вдруг голову повернула чуть-чуть, и в меня глазищами своими уперлась… как два колодца раскрылись, темные, страшные, и клубится в них нездешнее. И мать ейная кивает с лавки, я краешком взгляда вижу – да, надо чтоб слушалась. Я от девочки-то отвернулась, к тетке повернула снова взор – а что, говорю, судорог нет у нее? А она мне в ответ – да вроде нету, застывает только порой как замороженная, особенно если прикрикнуть на нее. Ну поняла я, говорю, давайте чай пить, только я сейчас в сени схожу за медом. И в сени вышла. У меня там рукомойник второй, холодный, а над ним полка… со всяким. И напар белозора на такой случай. Руки-то я помыла водой, а глаза себе промыла напаром, чтоб видеть, да не оберточку, а суть. Меду мисочку взяла и вернулась чайник ставить. Дверь-то открываю и слышу: - ты учти, что тут твоя последняя надежда, если ты отсюда нормальная не уйдешь, я тебя… тут-то я вошла, она и замолчала. Поворачиваюсь против света, глазами промытыми на девочку-то смотрю – ждала-то трухлявое полешко, или лесную тварь прозрачную да без спины, или каменную и мохом поросшую, или в лягушачьей коже – ан нет. Нормальный ребенок. Только заморенный и напуганный. Ну, вскипятила чаю, налила им, себе… смотрю, детка вместо чтоб рукой чашку взять, лицом в нее суется и так пьет, а мама на детку как шикнет – чашку, говорит, к морде, а не морду в чашку, сколько тебя учить, корявая. Ну, она дернулась, разумеется, и пролила. Я на нее как глянула – а тело на лавке-то одно, пустая шкурка. А девочка в углу стоит и плачет. Ну, думаю, приплыли. Ничем не лучше подменки. Подсела к ней на лавку, рукой ее за плечо обнимаю, а глазом из угла к себе маню… соединила кой-как, чаем с руки напоила, смотрю, мать аж белая от злости и стыда, в сторону смотрит и вся трясется. Я девочке говорю – ты пока поиграй во дворе, мы тут сами поговорим, я потом тебя позову.
Дверь за ней прикрыла, напротив матери ейной села – а теперь, говорю, давай начистоту. Тут никого нет, ты не говорила, я не слыхала. Тебе что на самом деле надо – здорового ребенка или чтобы она тебя по селу не позорила? Если первое – то путей два. Первый – я дам ей траву, дам с медом, есть она будет сама, потому что сладко, а твоя задача – следить, чтоб этот мед кроме нее никому не попал. И путь этот не простой, потому что через год-другой девка у тебя будет на вид нормальная, но зрячая и глазливая, верхни земли будет видеть, как ты вот этот стол, и все, чего захочет, будет по ее мысли. Второй путь попроще, но копотный и не особо надежный, тебе с ней надо в город, в больницу, там либо вылечат, либо нет. А если тебе надо чтобы соседи вслед пальцами не тыкали – утопить или уходить самое простое дело, ей много не понадобится, душа и так не держится уже. А она кивает, меленько так и часто, и в кошель руку сует. И достает оттуда свидетельство о смерти и денег… ну порядочно денег. Примерно так унтер-офицерское довольствие за полгода. И говорит – вот мне сказали, что с вами можно договориться, если не врать. Вы меня поймите правильно, у меня муж, мама, и общинные работы – а тут вот такое. Ну и понятно, она не одна, другие дети есть, эта старшая, за ней еще две, если эта им сейчас славу сделает, как их замуж выдавать? Эта-то, понятно, никому не сдалась ни с какой приплатой, но другие не виноваты. Я свидетельство развернула, посмотрела – бумага гербовая, печати на месте, подпись черной тушью, все как положено.
Слышу – по горней у меня как сквозняк прошел. И голос, тихий-тихий, да знакомый – Есения, Енюшка, ты моя умничка, я с любимого цветочка семечко потеряла, а ты нашла. Поворачиваюсь украдкой от листа-то себе за плечо – ну так и есть: Белая стоит и мне улыбается. Я только вздохнула, и говорю им обеим – ну что, сама заберешь или мне оставишь работу эту? И обе мне в один голос одними словами отвечают – уж будь добра, сделай своей рукой, а я отблагодарю. Ну что, выхожу я во двор, смотрю – а девчонка ожила, на яблоню Арьянину залезла и на ней качается: ствол-то тонкий, пружинит хорошо. И окошко в небе, над яблоней прямо, ход в верхни земли. Я мать ее спрашиваю – ее как зовут? А она замялась – давно, видать, дочь по имени не звала, все по заслугам до подвигам величала. А она сама к нам голову повернула – и омертвела вся. Мне и делать ничего не пришлось – она сама вверх полетела, а тело вниз упало, на змеиный камень. Я с крыльца слышала, как шея хрупнула. И только снежинок немножко с ясного неба просыпалось, как окошко закрывалось. Я к матери ее поворачиваюсь, а у нее не то что слезинки – тени на лице не образовалось. Так, говорю, река в овраге начинается, ступай за лодкой*, отсюда и отправлю. А она, не вздрогнув, говорит – а на лодку я тоже на столе оставила. Спасибо, говорит, за помощь. За калитку вышла и пошла. Вздохнула я, вернулась в дом за бабьим, пойти за корой лодку ладить. Ребра-то у меня запасные были, а вот кору не запасла. А потом думаю – а чего это я себе голову морочу? У меня же моя лодка лежит над светлицами*, сейчас вот в ней и отправлю, а себе потом новую слажу.
Лодку вытащила – легкая, хорошо просохла и проклеилась. Унесла к реке на одном плече, вернулась за девочкой – а над камнем Белая стоит. Мне в общем с мертвыми в обнимку ходить не впервой, с войны привыкла, да как-то оно всегда тяжко выходит, снятся потом долго, и все норовят рассказывать про свое житье-бытье, а голова-то одна. А в четыре руки, под мышки да под ляжки, или на одеяле – ну отнесли и отнесли. У меня старое одеялко-то было, я держала на всякий случай, не торопилась избавиться… вот, пригодилось. Подложила к камню, ее с камня скатила на него, за два угла взяла я, за два Белая взялась, не побрезговала – так вдвоем и несли до лодки. Отнесли, уложили, свечку я на корму приладила, в воду сдвинули… ну, когда Белая сама ладью от берега толкает, она вряд ли застрянет. Стоим, вслед смотрим, я и говорю – и не лениво же тебе было самой трудиться, когда даже ее мать не почесалась. А Белая на меня смотрит, смеется – да никак у тебя опять голова болит, что такую чушь лопочешь? Я ей теперь мать, мое это семечко, неужто же брошу? И вслед за лодкой неспешно по бережку пошла, да в ветках и потерялась.
До ночи меня знобило – верно, и правда голова болеть наладилась, потому натопила я так, что спала вместо одеяла под шалью, и снилось мне, что под змеиным камнем у меня, как раз где одеялко клали, выросли синие цветы, что парни девкам дарят, когда дознаться хотят, нравятся ли. Отдарилась Белая за свое семечко.
_______________________________________
*баба – женщина-целитель, как правило, способная решить все или большую часть медицинских проблем сельчан. Ее навыки, чаще всего, соответствуют запросам жителей села, в котором (чаще – около которого) она живет.
*клеть – пространство размером примерно полтора-два квадратных метра рядом с кутом, предназначенное для домашнего, или «чистого» ручного труда, начиная от вышивания и заканчивая чеканкой, кому что нравится.
*версточка – откидной столик, на котором выполняются мелкие ремесленные работы и который является «законным местом» для любого труда, не связанного с приготовлением пищи.
*мокрая ночь – ночь середины лета, в которую все купаются и поливают друг друга водой, считается, что после этой ночи сажать растения смысла нет – не приживутся, потому что земля уже «непраздная».
*в этих местах в землю хоронят только «с почестями» - умерших на службе или во время исполнения любых обязанностей, социальных или ритуальных, а умерших обычной бытовой смертью отправляют по воде в лодках из березовой коры, легких и прочных, весящих не более 15-20 кг, в зависимости от размера.
* светлиц в домах такого типа обычно две: весенняя и осенняя, с окнами, соотвественно, на восток и на запад, и используются они для разных надобностей.
Они из соседнего села пришли, своей-то бабы у них нет там. Свою-то бабу* они всем селом ухитрились так обидеть, что она от них пешком к Белой ушла, вот теперь по соседним побираются, и долго еще будут побираться. А и то, кто ж к ним, красивым таким, пойдет, кому их надо. Ну пришли и пришли, мне не совестно двери открыть – дом метен, двери мыты, посуда расставлена, за горней в клети* на рабочей версточке* обычное женское рукоделье – не трава, как всю зиму было, не ножики, как весной будет, как дорога размокнет, не семена с черенками, как до мокрой ночи*, не лубки, как в страду, а спицы, клубки и крючки, как у всех. Бабье тоже все по туескам да коробам, по корчажкам да крытым мисочкам – порядок, в общем. И лавки для гостей дорожками накрыты. В общем – хоть всем селом приходите, лишь бы влезли. Ну, они постучали, я и открыла. В дом пригласила, смотрю… мать-то прошла в горню на лавку, а ребенок в сподней топчется. И ребенок не маленькая уже, дверной засов ей по грудь. Я ей говорю – ты поднимайся в горню тоже, - а она на мать смотрит молча и глазами лупает. Мать с лавки к ней повернулась, а она вздрогнула и подобралась вся, как в строю, и как стояла, замерла. Что ж, думаю, за притча... За руку взяла девочку-то – а рука холодная и такая… не мокрая, но липковатая, как лежалый хворост. Так, думаю, только подменышей мне еще не приводили, вот счастье-то привалило. И если подменыш так выглядит, то когда же эта курица дочь-то потеряла, не меньше двух лет прошло ведь, и не хороших лет-то, когда подменку как надо обихаживают, она так не выглядит и уж тем более так себя не ведет. Обихоженная подменка на вид нормальное живое дитя, послушное и веселое, а что кормить его надо крапивой да снытью, или там вареной ряской, а спать класть либо в скотный кут, либо во двор на снег и камни - то уж матери виднее, как о ребенке заботиться, чтобы он крепким да здоровым рос. И возвращаются они домой едва у родных, украденных, первый волос на теле пробьется, да с хорошим приданым – читать, писать, считать могут, а если нет – то уж право от лево точно отличают и лицо с изнанкой у шитой одежи не путают, а для лесных это редкость. Ну и ворованные тоже, когда вернутся, возвращаются не пустые: кто поет, кто шьет, кто воду чует… А тут не то. И большое такое не то.
Ну, завела ее в горню за руку, на лавку к матери посадила – а она как деревянная вся. Толкнешь – шагает, отпустишь – стоит. Ладно, думаю, сейчас расскажут, чего им надо и почему от меня. Взяла себе табурет, села на бабье место, спиной к печи, лицом к окошку, их против света посадила. Против света-то обычное человеческое не сказать чтобы хорошо видно было, ну да мне того и не надо, мне надо другое смотреть. А люди-то думают, что это им уважение, чтобы свет из окна глаза не забивал, и им бы лучше было видно, к кому они пришли и чего про них думают. Вроде того что на лице написано. Ну, у кого и написано, а у кого и не очень. Попа или урядника поди вон, почитай так с лица… Но умные же все, знают как надо. Ну и получают чего хотят. В общем, едва я села, локтей на стол положить не успела, как мать мне начала на дочку жаловаться. И глупая-то она, и бесчувственная, и криворукая, и неряха, и нерасторопная… сыплет и сыплет как из мешка. Я послушала, послушала… хорошо, говорю – а чего я-то тут могу? Какая родилась, такая и есть. Она аж винтом закрутилась на лавке – ну что вы, говорит, я нормальную рожала. Ага, думаю, подруга, вот сейчас-то ты мне и скажешь, где ты свою нормальную проворонила, что она не нормальная тебе стала ни с какой стороны. Хорошо, говорю – а как же так получилось, может, болела она? Может со двора когда ушла и такая вернулась? Смотрю на девочку – сидит, как посажена, полешко полешком. К матери поворачиваюсь – нормальная живая тетка, у которой ребенок не в порядке. Ну так что, говорю, ничего не вспомнилось? Она плечами пожимает – да нет, говорит, все всегда нормально было, вот разве что в три года она на ярмарке у нас потерялась, мы с ног сбились, ее искавши, а ее в этот как раз час казаки у цыган отобрали и в больницу отдали, как положено, мы ее через околоток под роспись забирали. Ага, говорю – и что после этого? А она плечами пожимает – да ничего сначала. А потом пошло-поехало, то споткнется, то чашку разобьет, то варежки потеряет, то ее зовешь, а она не слышит… Ну и конечно, кто ж выдержит, если такое по десять раз на дню, не одно так другое. И поддашь, и обругаешь – нормальный бы ребенок боялся ослушаться, а с этой хуже и хуже, теперь вот вообще без оплеухи ничего не слышит. Я уж и вожжами и розгами наказывала, и без еды оставляла, и спать не давала до света – нет, ничего, не хочет слушаться и все.
Ага, говорю. И значит, надо, чтобы она слушалась? Смотрю на девочку-то – а она вдруг голову повернула чуть-чуть, и в меня глазищами своими уперлась… как два колодца раскрылись, темные, страшные, и клубится в них нездешнее. И мать ейная кивает с лавки, я краешком взгляда вижу – да, надо чтоб слушалась. Я от девочки-то отвернулась, к тетке повернула снова взор – а что, говорю, судорог нет у нее? А она мне в ответ – да вроде нету, застывает только порой как замороженная, особенно если прикрикнуть на нее. Ну поняла я, говорю, давайте чай пить, только я сейчас в сени схожу за медом. И в сени вышла. У меня там рукомойник второй, холодный, а над ним полка… со всяким. И напар белозора на такой случай. Руки-то я помыла водой, а глаза себе промыла напаром, чтоб видеть, да не оберточку, а суть. Меду мисочку взяла и вернулась чайник ставить. Дверь-то открываю и слышу: - ты учти, что тут твоя последняя надежда, если ты отсюда нормальная не уйдешь, я тебя… тут-то я вошла, она и замолчала. Поворачиваюсь против света, глазами промытыми на девочку-то смотрю – ждала-то трухлявое полешко, или лесную тварь прозрачную да без спины, или каменную и мохом поросшую, или в лягушачьей коже – ан нет. Нормальный ребенок. Только заморенный и напуганный. Ну, вскипятила чаю, налила им, себе… смотрю, детка вместо чтоб рукой чашку взять, лицом в нее суется и так пьет, а мама на детку как шикнет – чашку, говорит, к морде, а не морду в чашку, сколько тебя учить, корявая. Ну, она дернулась, разумеется, и пролила. Я на нее как глянула – а тело на лавке-то одно, пустая шкурка. А девочка в углу стоит и плачет. Ну, думаю, приплыли. Ничем не лучше подменки. Подсела к ней на лавку, рукой ее за плечо обнимаю, а глазом из угла к себе маню… соединила кой-как, чаем с руки напоила, смотрю, мать аж белая от злости и стыда, в сторону смотрит и вся трясется. Я девочке говорю – ты пока поиграй во дворе, мы тут сами поговорим, я потом тебя позову.
Дверь за ней прикрыла, напротив матери ейной села – а теперь, говорю, давай начистоту. Тут никого нет, ты не говорила, я не слыхала. Тебе что на самом деле надо – здорового ребенка или чтобы она тебя по селу не позорила? Если первое – то путей два. Первый – я дам ей траву, дам с медом, есть она будет сама, потому что сладко, а твоя задача – следить, чтоб этот мед кроме нее никому не попал. И путь этот не простой, потому что через год-другой девка у тебя будет на вид нормальная, но зрячая и глазливая, верхни земли будет видеть, как ты вот этот стол, и все, чего захочет, будет по ее мысли. Второй путь попроще, но копотный и не особо надежный, тебе с ней надо в город, в больницу, там либо вылечат, либо нет. А если тебе надо чтобы соседи вслед пальцами не тыкали – утопить или уходить самое простое дело, ей много не понадобится, душа и так не держится уже. А она кивает, меленько так и часто, и в кошель руку сует. И достает оттуда свидетельство о смерти и денег… ну порядочно денег. Примерно так унтер-офицерское довольствие за полгода. И говорит – вот мне сказали, что с вами можно договориться, если не врать. Вы меня поймите правильно, у меня муж, мама, и общинные работы – а тут вот такое. Ну и понятно, она не одна, другие дети есть, эта старшая, за ней еще две, если эта им сейчас славу сделает, как их замуж выдавать? Эта-то, понятно, никому не сдалась ни с какой приплатой, но другие не виноваты. Я свидетельство развернула, посмотрела – бумага гербовая, печати на месте, подпись черной тушью, все как положено.
Слышу – по горней у меня как сквозняк прошел. И голос, тихий-тихий, да знакомый – Есения, Енюшка, ты моя умничка, я с любимого цветочка семечко потеряла, а ты нашла. Поворачиваюсь украдкой от листа-то себе за плечо – ну так и есть: Белая стоит и мне улыбается. Я только вздохнула, и говорю им обеим – ну что, сама заберешь или мне оставишь работу эту? И обе мне в один голос одними словами отвечают – уж будь добра, сделай своей рукой, а я отблагодарю. Ну что, выхожу я во двор, смотрю – а девчонка ожила, на яблоню Арьянину залезла и на ней качается: ствол-то тонкий, пружинит хорошо. И окошко в небе, над яблоней прямо, ход в верхни земли. Я мать ее спрашиваю – ее как зовут? А она замялась – давно, видать, дочь по имени не звала, все по заслугам до подвигам величала. А она сама к нам голову повернула – и омертвела вся. Мне и делать ничего не пришлось – она сама вверх полетела, а тело вниз упало, на змеиный камень. Я с крыльца слышала, как шея хрупнула. И только снежинок немножко с ясного неба просыпалось, как окошко закрывалось. Я к матери ее поворачиваюсь, а у нее не то что слезинки – тени на лице не образовалось. Так, говорю, река в овраге начинается, ступай за лодкой*, отсюда и отправлю. А она, не вздрогнув, говорит – а на лодку я тоже на столе оставила. Спасибо, говорит, за помощь. За калитку вышла и пошла. Вздохнула я, вернулась в дом за бабьим, пойти за корой лодку ладить. Ребра-то у меня запасные были, а вот кору не запасла. А потом думаю – а чего это я себе голову морочу? У меня же моя лодка лежит над светлицами*, сейчас вот в ней и отправлю, а себе потом новую слажу.
Лодку вытащила – легкая, хорошо просохла и проклеилась. Унесла к реке на одном плече, вернулась за девочкой – а над камнем Белая стоит. Мне в общем с мертвыми в обнимку ходить не впервой, с войны привыкла, да как-то оно всегда тяжко выходит, снятся потом долго, и все норовят рассказывать про свое житье-бытье, а голова-то одна. А в четыре руки, под мышки да под ляжки, или на одеяле – ну отнесли и отнесли. У меня старое одеялко-то было, я держала на всякий случай, не торопилась избавиться… вот, пригодилось. Подложила к камню, ее с камня скатила на него, за два угла взяла я, за два Белая взялась, не побрезговала – так вдвоем и несли до лодки. Отнесли, уложили, свечку я на корму приладила, в воду сдвинули… ну, когда Белая сама ладью от берега толкает, она вряд ли застрянет. Стоим, вслед смотрим, я и говорю – и не лениво же тебе было самой трудиться, когда даже ее мать не почесалась. А Белая на меня смотрит, смеется – да никак у тебя опять голова болит, что такую чушь лопочешь? Я ей теперь мать, мое это семечко, неужто же брошу? И вслед за лодкой неспешно по бережку пошла, да в ветках и потерялась.
До ночи меня знобило – верно, и правда голова болеть наладилась, потому натопила я так, что спала вместо одеяла под шалью, и снилось мне, что под змеиным камнем у меня, как раз где одеялко клали, выросли синие цветы, что парни девкам дарят, когда дознаться хотят, нравятся ли. Отдарилась Белая за свое семечко.
_______________________________________
*баба – женщина-целитель, как правило, способная решить все или большую часть медицинских проблем сельчан. Ее навыки, чаще всего, соответствуют запросам жителей села, в котором (чаще – около которого) она живет.
*клеть – пространство размером примерно полтора-два квадратных метра рядом с кутом, предназначенное для домашнего, или «чистого» ручного труда, начиная от вышивания и заканчивая чеканкой, кому что нравится.
*версточка – откидной столик, на котором выполняются мелкие ремесленные работы и который является «законным местом» для любого труда, не связанного с приготовлением пищи.
*мокрая ночь – ночь середины лета, в которую все купаются и поливают друг друга водой, считается, что после этой ночи сажать растения смысла нет – не приживутся, потому что земля уже «непраздная».
*в этих местах в землю хоронят только «с почестями» - умерших на службе или во время исполнения любых обязанностей, социальных или ритуальных, а умерших обычной бытовой смертью отправляют по воде в лодках из березовой коры, легких и прочных, весящих не более 15-20 кг, в зависимости от размера.
* светлиц в домах такого типа обычно две: весенняя и осенняя, с окнами, соотвественно, на восток и на запад, и используются они для разных надобностей.
Замаялась я по обочинам дорог выискивать потерянных детей тех, кто до Яги шел, да не дошел. А тут вона как транспорт, оказывается, организовать еще можно...
Если обратная связь про второе, третье и далее мешает, я ее не буду давать, без проблем.